Рикёр П - История и истина - страница 3

Страницы:
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 

 

Именно с ремеслом историка — и, следовательно, с данной тенденціей и стремленіем к объективности — надо теперь сопоставить современную критику, которая уже полстолетія не перестает твердить о роли субъективности историка в созиданіи исторіи.

 

В самом деле, как мне представляется, не стоит изучать эту субъективность как таковую, не выявив сначала, каковы ее действія: это как раз и означает разумно провести анализ. Осмотрительность требует, чтобы к делу подходили так, как того требует рефлексивная традиція, а именно: чтобы искали субъективность в ее собственных намереніях, делах, произведеніях. Не только не существует физики без физика, то есть без поисков и заблуждений, без сомненія, попятных движений, оригинальных решений. Коперниканская революція, совершенная Кантом, состояла не в прославленіи субъективности ученых, а в самом открытіи субъективности, благодаря которой существуют объекты. Размышлять о субъективности историка значит вести исследованіе тем же самым способом, каким субъективность, если речь идет о ремесле историка, берется за дело.

 

Но существует проблема собственно историка, и она касается свойств объективности, о которых мы еще не говорили; они делают из исторической объективности неполноценную объективность по сравнению с той, какой достигли или, по меньшей мере, к какой приблизились другіе науки. Я попытаюсь шаг за шагом представить ее черты, не смягчая очевидных противоречий, существующих между этим, новым, этапом рефлексіи и предыдущим.

 

1) Первая черта отсылает нас к понятию исторического выбора; нам никогда не представить полностью его смысла,

 

41

 

утверждая, что историк берет на вооруженіе раціональность самой исторіи. Такой выбор раціональности включает в себя другой выбор, осуществляемый в работе историка; этот другой выбор имеет отношеніе к тому, что можно было бы назвать сужденіем о первостепенной важности, которым руководствуются при отборе событий и определеніи факторов. Благодаря историку исторія отбирает, анализирует и связывает между собой только важные событія. Именно здесь субъективность историка, если сравнивать ее с субъективностью физика, вторгается в сферу особого смысла, привнося с собой необходимые для интерпретаціи схемы. Следовательно, именно здесь способность к вопрошанию оказывается важнее способности отбирать те или иные документы. Более того, именно сужденіе о значимости, отбрасывая второстепенные явленія, создает непрерывность: прожитое разрознено, раскромсано на ничего не значащіе куски; повествованіе же внутренне связно и благодаря своей непрерывности обладает означивающей силой. Таким образом, даже раціональность исторіи зависит от сужденія о значимости, у которого, кстати, нет твердых критеріев. В этом отношеніи прав Р. Арон, когда он говорит, что «теорія предшествует исторіи».

 

2) Кроме того, исторія зависит от различных уровней привычного пониманія причинности, согласно которому причина означает то «недавнее, еще не устоявшееся, исключительное явленіе в общем порядке мира» (Марк Блок), то концентрацию сил в ходе постепенной эволюціи, то постоянную структуру. В этом отношеніи труд Броделя «Средиземноморье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» знаменует собой рожденія метода, нацеленного на распутываніе причинных связей и последующего овладенія ими: сначала он помещает в условія Средиземноморья непрерывную деятельность, затем отдельные относительно самостоятельные силы второй половины XVI века, и, наконец, серию событий. Такой путь, ведущий к упорядочению причинных зависимостей, весьма значителен в рамках действія исторической объективности. Но это упорядоченіе всегда будет оставаться непрочным, поскольку целостная композиція не вполне однородных причинных зависимостей, установленных в ходе анализа и конституированных им, ставит проблему, которая едва ли получит решеніе. Как бы то ни было, в причинности необходимо внедрить психологическіе мотивы, непременно несущіе на себе следы обыденной психологіи.

 

42

 

43

 

Смысл причинности, на который опирается историк, часто бывает наивным, некритическим, колеблющимся между детерминизмом и возможностью; исторія обречена на использованіе сразу нескольких объяснительных схем, не подвергая их рефлексіи и, может быть, даже не проводя различий между ними: условія, не обладающіе силой детерминизма, мотиваціи, не обладающіе силой причин, причины, являющіеся всего лишь обычными вліяніями, удобными решеніями и т. п.

 

Короче говоря, историк «использует» способы объясненія, не принадлежащіе его рефлексіи, и это естественно: объясненіем пользуются до того, как овладевают им с помощью рефлексіи.

 

3) Еще одна черта этой неполной объективности зависит от того, что можно было бы назвать явленіем «исторической дистанціи»; раціонально познать значит попытаться опознать, идентифицировать (Кант называл рассудочным синтезом обобщеніе используемого материала с помощью понятія). Итак, задача исторіи — давать названіе тому, что претерпело измененіе, что упразднилось, что стало иным. Здесь возрождается старая диалектика того же самого и иного: специалист-историк отыскивает ее, опираясь на вполне конкретные несовершенства исторического языка, или, иными словами, процесса наименованія. Каким образом с помощью современного языка, с помощью современного національного языка, обозначить и сделать понятными уже не существующіе институты, ситуацию, если не путем использованія функціональных сходств, которые вслед за этим подвергаются различению и корректировке? Достаточно вспомнить те трудности, что связаны со словами «тиран», «крепостничество», «феодальный строй», «государство» и т. п. Каждое из них свидетельствует о борьбе историка за наименованіе, которое позволило бы одновременно и уточнять и идентифицировать; вот почему исторический язык с необходимостью является многозначным. Здесь именно историческое время вынуждено противопоставлять ассимилирующему разуму свою сугубо диссимилирующую деятельность, свою несогласованность. Историку нельзя не считаться с этим свойством времени, в котором мы, вслед за Пло-тином, признали присутствіе феномена несводимого к удаленности от «я», к растягиванию, растяжению, короче говоря, признали факт первозданной инаковости.

 

Перед нами один из истоков исторіи, который имеет характер «не-точности» и даже «не-строгости»; историку нико-

 

гда не оказаться в положеніи математика, который, давая наименованіе, тем самым определяет контуры понятія: «я называю линіей пересеченіе двух поверхностей...»

 

Напротив, то, что в точной науке является изначальной деятельностью по наименованию, благодаря которой наука поворачивается лицом к своему объекту, у историка выступает в качестве уменія переноситься в другую страну, в иное, как бы гипотетическое, настоящее; эпоха, изучаемая историком, принимается им за настоящее, к которому он апеллирует, за центр временных перспектив: у этого настоящего есть свое будущее, состоящее из ожиданий, неведенія, предвидений, опасений людей, а не из того, что, как мы, другіе, считаем, наступило; у этого настоящего есть также свое прошлое, являющееся памятью людей о том, что когда-то было, а не тем, что мы знаем о его прошлом. Такое перенесеніе в другое настоящее, которое принимается за некий тип исторической объективности, есть работа воображенія, временного воображенія, если хотите, поскольку другое настоящее пред-ставлено, пере-несено внутрь «временной дистанціи» — в «некогда». Несомненно, это воображеніе свидетельствует о вступленіи в игру субъективности, которую науки, изучающіе пространство, материю и даже жизнь, оставляют вне своего вниманія. Уменіе приближать к нам историческое прошлое, все время сохраняя историческую дистанцию, или, скорее, внедряя в ум читателя представленіе об удаленности, о временной глубинности, является редкостным даром.

 

4) Наконец, последняя черта, но не второстепенная, а имеющая решающее значеніе: то, что исторія хочет объяснить и, в конечном счете, понять, это — люди. Прошлое, от которого мы удалены, есть прошлое людей. Ко временной дистанціи прибавляется эта специфическая дистанція, зависящая от того, что «другой» — это другой человек.

 

Мы сталкиваемся здесь с проблемой интегрального прошлого: именно то, что пережили другіе люди, историк стремится восстановить, опираясь на сеть причинных отношений. Именно не исчерпанный в прошлом человеческий опыт ставит задачу интегрального пониманія. Именно абсолютная реальность прошлой человеческой жизни стремится восстановить себя в более связном виде, в более дифференцированных и более упорядоченных аналитических обобщеніях.

 

Итак, мы отметили, что интегральное прошлое людей представляло собой идею, предел интеллектуального приближе-

 

44

 

45

 

нія. Следует также сказать, что этот термин, предвосхищенный симпатіей, которая более значительна, чем простое перенесеніе того, что воображают, в другое настоящее, говорит о подлинном перенесеніи в другую человеческую жизнь. Симпатія является началом и концом интеллектуального приближенія, о котором мы говорили; симпатія дает толчок деятельности историка, как если бы речь шла о чем-то первоначальном и непосредственно данном; она действует как изначальная близость к изучаемому объекту; в ходе длительного анализа она возрождается по ту сторону договоренности как последнее непосредственно данное, как вознагражденіе; продуманный анализ является чем-то вроде методического этапа между неосознанной симпатіей, с одной стороны, и симпатіей сознательной, с другой.

 

Вот почему исторія движима в той же мере жаждой встречи, как и желаніем объясненія. Историк идет к людям прошлого со своим специфическим человеческим опытом. Момент, когда субъективность историка пріобретает способность постигать, наступает тогда, когда исторія воспроизводит ценности прежней человеческой жизни вне всякой критической хронологіи. Это восстановленіе в памяти ценностей, которое в конечном итоге является единственным доступным нам способом возрожденія людей, если не считать нашей способности переживать то, что они переживали, невозможно без кровной «заинтересованности» историка в этих ценностях, без глубинной причастности им; речь не идет о том, что историк должен разделять веру своих героев,— в таком случае мы имели бы не историю, а апологетику, то есть жизнеописаніе святых; историк должен суметь с помощью гипотезы признать их веру, иными словами, окунуться в проблематику этой веры, постоянно держа ее в «подвешенном состояніи» и «нейтрализуя», как если бы она была ныне существующей верой.

 

Такое — через «подвешиваніе» и «нейтрализацию» — пріятіе верований прежде живших людей является симпатіей, свойственной историку; она приводит в боевую готовность то, что мы, опираясь на смещеніе во времени, назвали воображеніем другого настоящего; это смещеніе во времени является также перенесеніем в другую субъективность, принятую в качестве центра перспективы. Эта необходимость зависит от специфического положенія историка; историк составляет часть исторіи — не только в том банальном смысле, что прошлое является прошлым по отношению к настоящему

 

историка, но и в том смысле, что прежде жившіе люди являются частью одного с ним человечества. Таким образом, исторія является одним из способов, которым люди «воспроизводят» свою принадлежность одному и тому же челЪвечеству; она представляет собой сферу коммуникаціи сознаний, сферу, разделенную с помощью методологіи на следы и документы, стало быть, явно выраженную сферу диалога, где «другой» отвечает на вопрошаніе, а не сферу распавшейся на части тотальной интерсубъективности, сферу всегда открытую и ведущую спор.

 

Здесь мы касаемся другой грани, где объективность исторіи побуждает проявиться не только субъективность историка, но и субъективность исторіи.

 

Прежде чем сделать этот новый шаг, вернемся назад, чтобы подвести некоторые итоги.

 

Разве только что приведенные рассужденія опровергают наши первые шаги в анализе исторической объективности? Разве вторженіе в анализ субъективности историка знаменует собой, как иногда считают, «раствореніе объекта»? Ни в коей мере: мы лишь уточнили вид объективности, появляющейся на свет благодаря ремеслу историка, вид исторической объективности, существующей наряду с другими видами объективности; короче говоря, мы подошли к конституирова-нию исторической объективности как коррелята исторической субъективности.

 

Вот почему вступившая в игру субъективность является не какой-нибудь субъективностью, а именно субъективностью историка: сужденіе о значимости — совокупность схем причинности — перенесеніе в иное, воображаемое, настоящее — симпатія к другим людям, к другим ценностям и, в конечном итоге, способность встретиться с жившим ранее «другим» — все это делает субъективность историка гораздо более способной к взаимодействию, чем, например, субъективность физика. Однако, тем не менее, субъективность эта не является субъективностью неустойчивой.

 

Когда говорят, что исторія и историк релятивны друг другу, то за этими словами не стоит ничего. Кто он, историк? Ведь объект воспріятія релятивен тому, что Гуссерль называет орто-эстетическим телом, то есть обычной сенсорикой; научный объект всегда релятивен нацеленному на него разуму; причем эта релятивность не имеет ничего общего с каким бы то ни было релятивизмом, с субъективизмом типа желанія

 

46

 

жить, воли к власти или вопрошанія «что я знаю?». Субъективность историка, как любая субъективность ученого, представляет собой победу хорошей субъективности над плохой субъективностью

 

После колоссального труда, проделанного философской критикой, которая достигла своего апогея в отмеченной книге Реймона Арона, надо было бы, вероятно, поставить следующий вопрос: что значит хорошая и плохая субъективность? Как считает Анри Марру, разделяющий многіе идеи критической школы, на высшем уровне — на уровне «исторіи, идущей одновременно и вширь и вглубь», о которой говорят Марк Блок и Люсьен Февр,— находятся ценности, частный, но от этого не менее подлинный, смысл которых выявил позитивизм: «прогресс (в научной методологіи) осуществляется путем преодоленія, а не путем столкновений: мы оспариваем значеніе аксіом позитивистского метода, не вдаваясь в их существо; они сохраняют значеніе на своем уровне, дискуссіи же ведутся чуть далее, на шаг впереди: мы поднялись на другой виток спирали» !. Позитивизм остается на уровне критики документов; к тому же его физическая модель бедна и имеет лишь косвенное отношеніе к физике физиков. Однако по ту сторону фетишизаціи факта, ложность которой признала физика, где мы уже не встретим мелькающих перед глазами фактов, позитивизм напоминает нам о том, что ни сужденіе о значимости, ни теорія, ни воображеніе, ни, особенно, симпатія не вручают историю безразлично какой субъективности, лишенной разума; эти субъективные склонности являются свойствами самой исторической объективности.

 

После того как мы много раз повторили, что исторія несет на себе следы субъективности историка, следует отметить, что ремесло историка взращивает субъективность историка. Исторія создает историка в той же мере, в какой историк создает историю. Или, точнее: ремесло историка создает и историю, и историка. Порой бывало так, что противопоставляли разум чувству и воображению, но сегодня мы определенно включаем их в раціональность; в свою очередь, раціональность, в пользу которой высказывается историк, ведет к тому, что по самой сердцевине чувства и воображенія проходит водораздел, рас-

 

1 «De la logique à l'éthique en histoire». In: Revue de Métaphysique et de Morale. 1949, N 3-4, p. 257.— Я выражаю здесь мое полное согласіе с книгой: H.-I. Marrou. «De la connaissance historique». Ed. du Seuil, 1954.

 

47

 

членяя то, что я назвал бы словами: «я» исследующее и «я» одержимое страстью, то есть «я», способное на злопамятство, ненависть, обвиненіе. Послушаем еще раз, что говорит Марк Блок: «понимать не значит судить». Старая послов^Ца: sihe ira пес studio — справедлива не только в устах критика документа лизма; однако на уровне самых высоких обобщений ее смысл становится более утонченным и вычурным. Не следует к тому же упускать из виду сужденіе о том, что это одержимое страстью «я» вовсе не является тем, кто мечет громы и молніи; может быть, очевидная «апатія» гиперкритики дискредитирует известные и малоизвестные ценности, встречающіеся на ее пути; такого рода интеллектуальная озлобленность свойственна одержимому страстью «я» на том же основаніи, на каком политическая страсть уклоняется от современной политической борьбы и устремляется в прошлое.

 

Следовательно, не существует исторіи без è7ro%f| повседневных субъективных усилий, без рожденія одержимого исследовательской страстью «я», от которого исторія получает свое доброе имя. Ведь ioTOpia и есть эта «резервная сила», это «следованіе неожиданному», эта «открытость иному», в которых преодолевается плохая субъективность.

 

На этом мы заканчиваем первый этап размышлений: сначала объективность возникает перед нами как научная интенція исторіи; затем она говорит о расхожденіи между хорошей и плохой субъективностью историка; определеніе объективности из «логического» превращается^ «этическое».

ИСТОРІА И ФИЛОСОФСКАЯ СУБЪЕКТИВНОСТЬ

 

Но исчерпывается ли размышленіе о субъективности в исторіи вопросами о субъективности историка и о выделеніи внутри самого историка субъективности, обладающей исследовательским пафосом, и субъективности, одержимой страстью?

 

'Вспомним нашу исходную точку и многочисленные «интересы», существующіе в исторіи: мы все еще ждем от исторіи, что она приведет к возникновению другой субъективности, отличной от субъективности историка, созидающей историю, субъективности, которая была бы субъективностью исторіи, самой исторіей.

 

Однако такая субъективность, вероятно, относилась бы не к ремеслу историка, а к работе читателя — любителя исто-

 

48

 

ріи, каковыми мы все являемся; философ имеет все основанія находиться среди нас. Исторія историка записывается или преподается, и она, как любое записанное произведеніе и предмет преподаванія, получает свое завершеніе только в читателе, ученике, публике. Именно это «возобновленіе» читателем-философом исторіи, написанной историком, ставит проблемы, к которым мы теперь и перейдем.

 

Я оставлю в стороне использованіе исторіи в качестве досужего чтенія, дающего «удовлетвореніе от знакомства с необычными вещами», короче говоря, в качестве экзотики; как бы то ни было, мы уже видели, что такое удаленіе от собственного «я» свойственно историческому сознанию и в этом своем качестве является необходимым этапом в философском использованіи исторіи: ведь если бы исторія не переносила нас в чужіе страны, то как могли бы мы с ее помощью обрести субъективность менее эгоистическую, более опосредованную и, в итоге, более человечную? Еще менее я буду говорить об исторіи как источнике предписаний: пусть осознаніе, о котором мы намереваемся говорить, будет заимствованіем ценностей, возникающих в ходе исторіи, и так или иначе послужит нашему образованию, даже если мы не сводим к этому дидактическому употреблению главное предназначеніе исторіи. Исторія воспитывает нас по ту сторону наших расчетов, если мы принимаем ее должным образом.

 

Я здесь рассмотрю, стало быть, исключительно такое обращеніе к исторіи историков, какое свойственно философу: философ по-своему завершает в себе работу историка; своеобразіе этого заключается в том, что философ делает возможным совпаденіе собственного «осознанія» с «осознаніем» исторіи.

 

Я не скрываю, что такая рефлексія свойственна не всем концепціям философіи; тем не менее я верю, что она имеет значеніе для целой группы философских концепций, которые в широком смысле слова можно было бы назвать рефлексивными и к которым были причастны Сократ, Декарт, Кант, Гуссерль. Все эти концепціи заняты поиском подлинной субъективности, подлинной деятельности осознанія. Что мы должны без конца открывать и открывать, так это то, что путь, ведущий от «я» к «Я»1 — и именно это мы будем называть

 

1 К Я и к Мы. Но это одно и то же, поскольку речь идет о личном местоименіи в единственном и множественном числе.

 

 49

 

осознаніем, — проходит через определенное размышленіе об исторіи, а также то, что этот обходной маневр рефлексіи через историю есть способ, какой использует философія, чтобы работа историка получила свое завершеніе в сознаніи читателя.

 

Такое завершеніе исторіи историков в философском акте может осуществляться по двум направленіям: путем, прочерченным «логикой философіи», занятой исследованіем связного смысла в исторіи; путем «диалога» — всякий раз специфического и исключительного — с философами и отдельными философскими позиціями.

1. Исторія как «пришествіе» смысла

 

Пойдем по первому пути, проложенному Контом, Гегелем, Брюнсвиком, Гуссерлем (в конце жизни), Эриком Вейлем; вопреки значительным различіям, существующим в их интерпретаціях разума и исторіи, всех этих мыслителей объединяет общее убежденіе: путь ясности, которую «я» ищет относительно себя самого, проходит через историю сознанія. «Короткий» путь самопознанія и «длинный» путь исторіи сознанія совпадают друг с другом. Мне необходимо знать историю, чтобы выйти за пределы моей частной субъективности и почувствовать себя — в себе самом и вне самого себя — человеком, Menschsein. Пример Гуссерля, которого я знаю лучше других, с этой точки зренія весьма примечателен: этот по существу своему субъективный мыслитель был сторонником исторического объясненія событий: достаточно было нацизму подвергнуть обвинению сократическую и трансцендентальную философию, чтобы профессор из Фрейбурга попытался примкнуть к великой традиціи рефлексивной философіи и с ее помощью постичь смысл западной цивилизаціи.

 

Вот оно великое слово: смысл. Опираясь на историю, я стремлюсь оправдать смысл исторіи «конкретного» сознанія.

 

Не будем торопиться навстречу трудностям, которые встанут на пути этого стремленія. Попытаемся сначала хорошенько понять, чего ждет философ от такого демарша и что на деле он предполагает предпринять.

 

Философ ждет, что определенное совпаденіе «короткого» пути самопознанія и «длинного» пути познанія исторіи станет ему оправданіем. Именно потому, что философ находит-

 

50

 

51

 

ся под угрозой и пребывает в нерешительности — иными словами, в униженном положеніи,— ему более всего свойственно апеллировать к исторіи; сомневаясь в себе самом, он хочет обрести собственный смысл, познавая смысл исторіи и поднимаясь к вершинам своего сознанія. Таким образом, перед нами философ, который сам пишет историю, делает из исторіи историю трансцендентального мотива, историю Cogito. Именно такого самооправданія философ ждет от такой исторіи сознанія.

 

Отметим теперь, что предполагает такого рода ожиданіе: оно предполагает, что совпаденіе смысла моего сознанія и смысла самой исторіи возможно; философ делает ставку на определенную телеологию исторіи. Иными словами, исторія как поток событий должна быть таковой, чтобы сквозь этот поток мог пройти человек, чтобы пришествіе человека было опосредовано.

 

Очевидно, что такое предположеніе двойственно: оно имеет отношеніе и к разуму, и к исторіи; если говорить о разуме, то философ предполагает, что разум продвигает историю вперед, поскольку он принадлежит к разряду требований, задач, должного, регулятивной идеи, а задачи реализуются только в исторіи; если говорить об исторіи, то философ предполагает, что исторія обретает свою собственную человеческую характеристику через возникновеніе и возрастаніе ценностей, которые философ в состояніи отыскать и понять в качестве развитія сознанія. Таково двойственное предположеніе философа: это — двойная ставка, которую философ делает, с одной стороны, на историчность разума, а с другой — на значеніе исторіи. Рожденіе и 'развитіе философіи в Греціи и в странах Запада является для него подтвержденіем и залогом того, что эта двойная ставка не была напрасной. Исторія философіи предстает перед ним как соединеніе историчности разума и значенія исторіи.

 

Вот чего философ — по крайней мере, философ сократический, трансцендентальный, рефлексивный — ждет от исторіи и на что надеется в своем ожиданіи. Я догадываюсь, с каким недоверіем профессіональный историк встретит такой вывод; его осмотрительность должна помочь нам выявить значеніе и границы философского обращенія к исторіи.

 

Прежде всего, профессіональный историк наотрез откажется идентифицировать историю с исторіей философіи и, шире, с исторіей сознанія, а в конечном итоге — с неким пришествіем. Он, вне всякого сомненія, скажет, что смысл исторіи, телеологія исторіи полностью недоступны ему, что они не относятся к компетенціи «профессіонального историка» и что предположеніе о существованіи некоего смысла также не является необходимым для «апологіи исторіи». Расширеніе и углубленіе исторіи, на что он рассчитывает, историк ищет, опираясь не на раціональный смысл, а, скорее, на сложность и богатство связей между географическими, экономическими, социальными, культурными и подобными факторами... Согласно ему, человечество безконечно разнообразит себя в своей фактической реальности, так что оно не может унифицироваться на законном основаніи. В целом историк будет питать недоверіе к философіи и более всего к философіи исторіи. Он будет опасаться, как бы последняя не похоронила историю с помощью систематизаціи, не убила бы ее как historia. Он противопоставит объективность, которую сумеет достичь благодаря собственной субъективности историка, философской субъективности, в которой философ предпочтет растворить и ту и другую.

 

Сопротивленіе и упорство историка вполне оправданы, а мы тем не менее обнаруживаем подлинный смысл исторіи сознанія. Философу не пристало спрашивать об этом историка; однако если он спрашивает его, то справедливо получает отрицательный ответ. Ведь исторія сознанія принадлежит компетенціи философа, историка философіи, если хотите: исторія философіи является делом философа.

 

Почему? Потому что именно философ составляет эту историю с помощью операціи второго уровня, с помощью «осознанія». Философ поставил перед исторіей (перед исторіей историков) определенного рода вопрос, который свидетельствует о «выборе философа» в том смысле, в каком мы только что говорили о «выборе историка». Эти вопросы касаются возникновенія ценностей познанія, деятельности, жизни и существованія во времени, свойственном человеческим обществам. Решившись на подобное прочтеніе, философ остается верным своему проекту, выполняя его. И поскольку он также обладает ограниченной субъективностью и подходит к этому смыслу исторіи с предубежденіем, как к тому, что следует еще отыскать (кто не ищет, тот ничего не находит), философ отыскивает в исторіи тот смысл, какого он ждет от нее; это порочный круг, скажут нам? Вовсе нет, этот смысл как раз остается на уровне предчувствія, поскольку исторія не пред-

 

52

 

лагает своего посредничества, чтобы поднять это предчувствіе смысла до подлинного — внятного и отчетливого — пониманія. Можно сколько угодно критиковать различные исторіи сознанія — «Курс позитивной философіи» Огюста Конта, «Феноменологию духа» Гегеля, «Прогресс сознанія в западной философіи» Брюнсвика, «Кризис европейских наук» Гуссерля, «Логику философіи» Эрика Вейля; но единственный способ подвергнуть их критике состоит в том, чтобы предложить другую историю сознанія, которая была бы много лучше, чем их исторіи, то есть одновременно и более широкой и более связной, или сделать что-то совсем иное, о чем речь пойдет дальше. Но, поняв однажды, что эта исторія является построеніем второго уровня, актом философской ответственности, а не исторіей историков, не абсолютной реальностью, не исторіей самой по себе, мы, тем не менее, не сможем представить себе, какіе возраженія профессіональный историк в состояніи выдвинуть против такой акціи. Используя слова Эрика Вейля, я бы сказал, что исторія историков вызывает к жизни человеческіе «позиціи»; философ благодаря своей специфической деятельности по «осознанию» возводит «позиціи» в ранг «категорий» и ищет связный порядок категорий в «связном дискурсе»; но тогда эта исторія духа перестает быть исторіей историков и становится «логикой философіи».

 

Мне кажется, что такого рода позиція приглушает слишком уж скандальные для историка претензіи философов трактовать историю как пришествіе смысла.

 

Поскольку такой смысл возникает специфическим путем «осознанія», то между событіем и пришествіем сохраняется разрыв. Исторія историков не поглощается этой исторіей, полагающей значенія. Она, напротив, всегда предполагается в качестве обширной основы для выработки принимаемых философом позиций. Более того, исторія историков, не удовлетворяясь тем, что она питает историю философіи, выступает как постоянное предупрежденіе об опасностях, подстерегающих это начинаніе: она напоминает философу-раціоналисту о важности того, что он не принимает в расчет, что он отказывается тематизировать, ссылаясь на собственный выбор философа-раціоналиста; исторія историков напоминает философу о том, из какой безсмыслицы он черпает свои ресурсы. Но философа не смутят безрассудства, заблужденія, всеядность, которые демонстрирует исторія, поскольку он

 

53

 

знает, что его исторія не является открытіем: ею овладевают, исходя из задач, диктуемых разумом.

 

Однако надо продвигаться вперед: исторія сознанія отказывается не только от одной безсмыслицы (по крайней мере, той, что является таковой с точки зренія философского разума); она отказывается от всего индивидуального, не поддающегося систематизаціи, исключительного. Но является ли своеобразный, ни с чем не сравнимый характер каждой отдельной философіи столь же важным аспектом исторіи, что и раціональность ее совокупного движенія?

2. Исторія как сфера интерсубъективности

 

Итак, мы подошли к иному, философскому, прочтению исторіи: вместо того чтобы искать масштаб и систему, философ, занимающийся исторіей, ищет интимное и своеобразное; он может обратить свой взор к частной философіи и попытаться понять, каким образом в ней связываются воедино вся проблематика отдельной эпохи и вліянія прошлого: вместо того чтобы включать эту философию в движеніе исторіи, он будет рассматривать прошлое этой философіи в качестве мотиваціи, воздействующей на нее и впитываемой ею; короче говоря, исторія, вместо того чтобы следовать путем поступательного развитія, будет завязываться в узлы, образуя личности и произведенія; философ, занимающийся исторіей, будет стараться ответить на вопрос, который другой философ сумел сформулировать и поставить,— животрепещущий вопрос, который соответствует существу самого мыслителя; это продолжительное знакомство с одним автором или небольшой группой авторов будет сужаться и становиться исключительным, таким, какое бывает между друзьями. Глубина этого отношенія не позволяет ему распространить указанный способ общенія на всех философов, всех мыслителей, всех людей, все сообщество.

Страницы:
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 


Похожие статьи

Рикёр П - История и истина